– Глаз, две минуты прошло. Давай руку.
Глаз протянул опять левую.
– Почему левую подаешь? Правую бережешь… А я вот нарочно правую зажму. Конечно, тебе жалко правую. Ты ведь на гитаре хочешь научиться. Хочешь?
– Нет. Я пробовал. Не получается, И пальцы короткие.
– Ничего, сейчас будут еще короче. Значит, говоришь, на гитаре учиться не хочешь?
– Не хочу.
– Сожми руку в кулак. Вот так.
Каманя раскрутил тиски шире.
– Всовывай.
Глаз сунул кулак в тиски, и Каманя стал их медленно закручивать.
– Значит, на гитаре учиться не хочешь. А песни любишь?
– Люблю.
– Много знаешь?
– Много.
Сейчас Каманя следил за рукой Глаза. Кулак разжался, и ладонь медленно стала сворачиваться. Больно. Но Глаз молчал. «Нет, надо сказать, хоть и не сильно больно»,— подумал он.
– Каманя, больно.
– Ерунда это. Все впереди.
Каманя медленно поворачивал рычаг.
– Значит, ты любишь песни, много их знаешь. Молодец. Поэтому ты часто и слушал их, когда я пел, так?
– Так.
– А кроме песен ты ни к чему не прислушивался?
– Нет.
– Верю. Мы никогда там ничего не базарили. По крайней мере… — Каманя подумал,— лишнего. Но все же почему ты вертелся около нас
– Я песни слушал.
– Песни,— протянул Каманя и чуть сильнее придавил рычаг. — Это хорошо, если песни.
Глазу становилось невмоготу. Тиски так сдавили кисть, что она перегнулась пополам: мизинец касался указательного пальца. Казалось, рука переломится, но гибкие косточки выдерживали.
– Глаз, а ну улыбайся. И знай: медленно буду сжимать, пока кости не хрустнут или пока не сознаешься.
«Неужели еще и рука будет изуродована?» — подумал Глаз
– Нет мочи, Каманя, ни на кого я не работаю.
Каманя посмотрел на Глаза.
– Нет мочи, говоришь. Хорошо, я верю. Ты вот любишь песни, так спой сейчас свою любимую.
К ребятам, которые работали в цехе, Глаз стоял спиной. Терпеть было невыносимо, и он тихонько запел «Журавлей», а Каманя медленно, миллиметр за миллиметром, придавливал рычаг. Всю боль Глаз вкладывал в песню, пел негромко, и по его лицу текли слезы.
– Глаз,— сказал Каманя, когда песня была спета,— а теперь скажи, давно ли работаешь на Канторовича.
– Не работаю я на него, невмоготу терпеть, Каманя!
– Ну а на кого тогда, сознайся, и на этом кончим. Если будешь и дальше в несознанку, я дальше закручиваю тиски.
– Да ни на кого я не работаю, Каманя! Невмоготу, Каманя…
– Колись давай, или я сейчас крутану изо всей силы, ну!
– Да зачем мне работать? Если б я на него работал, что — мне бы легче жилось?
– Ладно, Глаз, пока хватит. Вечером пойдем с тобой в кочегарку. Суну твою руку, правую руку, в топку, и подождем, пока не сознаешься.
Каманя ослабил тиски. Глаз вытащил руку. Махнул ею и сунул в карман.
– Иди,— тихо сказал Каманя.
Глаз со страхом ждал вечера. Его поведут в кочегарку и будут пытать огнем.
Вечером к Глазу подошел Игорь, кент Маха:
– Пошли.
Глаз подумал, что поведут в кочегарку, но они пришли в туалетную комнату. В туалете стояли два вора: Кот и вор шестого отряда Монгол.
– В кочегарку тебя завтра поведем,— сообщил Игорь,— если сейчас не сознаешься. Но я о тебе лучшего мнения. Расскажи с самого начала, как ты стал работать на Канторовича, бить не будем — слово даю. Ну!
– Не работаю я на Канторовича, ни на кого не работаю. С третьего отряда меня перевели — там седьмого класса нет. А работай я на Канторовича, зачем бы он меня отпустил? И как бы я к нему ходил незамеченный? Ведь меня сразу увидят на третьем отряде.
– Не говоришь — расколем. Встань сюда.
Глаз встал, чтоб Игорю было хорошо размахнуться, и получил моргушку. Крепкую. Голова закружилась. Игорь не дал ему оклематься и дважды ударил еще. Глаз забалдел, но быстро пришел в себя.
– Колись!
– Ни на кого не работаю. Правда!
– Что ты его спрашиваешь — бить надо, пока не колонется. Дай-ка я,— сказал Кот и начал Глазу ставить моргушки одну за другой, Видя, что он отключается, Кот дал ему отдышаться и начал опять.
– О-о-о,— застонал Глаз,— зуб, подожди, зуб больно.
Глаз схватился за левую щеку.
– Иди, сказал Игорь,— завтра в кочегарку пойдем.
В спальне Глаз подошел к зеркалу. Открыл рот и потрогал пальцами коренные зубы слева. Ни один зуб не шатался. «Все зубы целые, а боль адская. Ладно, пройдет».
Воспитанники между собой говорили, что парней, прошедших Одлян и призванных в армию, ни в морской флот, ни в десантники, ни в танковые войска не берут, потому что отбиты внутренности. Во всех военкоматах страны знают, чт? такое Одлян, и говорят:
– В стройбат его!
Многие ребята мечтали о военных училищах, но понимали: им туда не попасть.
Зато некоторые переписывались с девушками, чаще — с заочницами, с незнакомыми лично, значит. Заочницы на конверте после области, города и поселка надписывали: ОТКН, 7 (седьмой, например, отряд) — (Одлянская трудовая колония несовершеннолетних). А парни в письмах расшифровывали так: одлянский танковой корпус Нахимова, или Нестерова, или Неделина. Служу, мол, в армии.
И к Глазу пришло отчаяние — надо с собою кончать. Но как? Нож, которым он в цехе обрезает материал с локотников, короток. До сердца не достанет. Удавиться? Но где? Вытащат из петли и бросят на толчок.
В немецких концлагерях — Глаз видел в кино — заключенные легко уходили из жизни. Кинься на запретку — и охранник с вышки прошьет тебя из пулемета. Но здесь, в Одляне, в малолеток не стреляют и карабины у охраны больше для запугивания, чем для дела. Мгновенной смерти не жди. Тебя умертвляют медленно, день за днем. Но как быть тем, кому жизнь опротивела? «Неужели я не волен покончить с собой? Если не волен, тогда сами меня умертвите… Отмените этот дурацкий указ, что в малолеток не стреляют. Сделайте новый: при побеге в малолеток стреляют. Я, минуты не думая, кинусь на запретку. Какая великая пацанам помощь: кто не хочет жить — уходи из жизни легко, без всяких толчков. Неужели я не волен распоряжаться своей жизнью? Выходит, не волен. А что же я волен делать в этой зоне, если даже умереть вы мне не даете? Молчите, падлы?!»